Книга Язычник [litres] - Александр Владимирович Кузнецов-Тулянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исход
Бессонов так часто видел рождение и смерть живых существ, что порой в нем открывались некие дверцы, впускавшие непрошеное терзание в самую душу, и он словно обретал чужие страдание или радость. Ни скромное сочувствие, ни стертое понимание не могли объяснить его чувствование чужой радости, или боли, или даже жестокости. Так что он, не стесняясь самого себя, говорил – но только себе, чувствуя в этом самодостаточность, – что человеческая мудрость, скорее всего, и заключается в познании своего единства с окружающим миром жизни и смерти, в признании, что сам ты несешь ни на йоту больше или меньше того, чем наполнен мир: ту же радость и огорчение, добро и зло, жизнь и смерть, истину и бессмысленность. Он помнил, как его душа текла и менялась от детского потрясения к проблескам понимания того, чем и кем он был окружен. Ведь было, что в детстве он со сжавшимся сердцем бегал за дом, в овраг, смотреть, как старшие мальчишки истязают помойную кошку, а позже и сам бывал соучастником в живодерских опытах, и он не понимал, не смел понять той мешанины чувств, тех несовместимостей: чудовищного сладострастия и содрогающейся жалости, которые порабощали его. И только с годами истончилась, подтаяла оболочка: вот – вселенная «Я», а вон там, за границей моей шкуры, – антимир «Они»: люди, животные, деревья, камни… Бессонов научился чувствовать без всякого пафоса, совсем просто, как, наверное, ребенок начинает различать цвета, чувствовать ускользающее: «Я» и «Они» – в сущности, одно и то же, а значит, «Я» – это и есть полнота всего мира, с его добром, но и с его злом.
Мужики загнали табунок одичавших лошадей в пустой склад для хранения сухих водорослей и накинули петлю на шею взрослой гнедой кобыле. Лет пять эти лошади, разбежавшиеся из разоренного совхоза, жирели, плодились на тучных травах и даже легко переносили зимы – обросшие длинной шерстью, они копытами выбивали из-под снега зеленый бамбук.
Кобылка еще помнила человеческие руки и быстро смирилась с новым рабством, но она не знала, что ей участи рабы никто не готовил. Ее повели ближе к поселку, привязали к столбу на пустыре. Несколько человек собрались здесь, чтобы помочь разделывать тушу. Один из них выстрелил из ружья кобыле в ухо. Она упала на передние ноги, будто оперлась на локти, и раскрыла пасть, как бы силясь откашляться застрявшим в глотке комом, и молча стояла так, покачиваясь, подняв высокий круп, опустив голову и глядя не на людей уже, как смотрела на них испуганными глазами за минуту до этого, а в землю, в разверзающуюся перед ней вечность. Стрелок еще раз прицелился. Но второй патрон дал осечку, и пришлось стрелку бежать домой, потому что прихватил он для такого дела всего два патрона.
Бессонов, распсиховавшись, бледный, поливая матом незадачливого стрелка, обошел раненую лошадь справа и, взяв ее за гриву, стал большим разделочным ножом – неловко и суетливо – резать ей горло. Его захлестнули запахи: резкий и глубокий, дурманящий запах животного, его дыхания, крови и кисло-пряный, словно сдобренный развеянной сухой горчицей, запах сгоревшего пороха; они не смешивались, отторгались друг от друга, но были вместе, разом щекотали обоняние. И вот что было бы, наверное, странно, но Бессонова уже и не удивляли такие вещи: он чувствовал, что кобылка, еще имевшая силы для сопротивления, тем не менее была покорна – она сносила нож, словно понимала, что уж лучше перетерпеть. В его же голове быстро созрела и сначала поразила абсурдностью формула: убить из жалости. А потом неизбежно улеглась в естественную гармоничную безысходность: да, убить из жалости.
Двадцать минут спустя, вместе со всеми обдирая с туши шкуру, обнажая еще подрагивающие мышцы, он справедливо забыл все, что успела испытать душа: жалость, сердитость, оторопь… – душа хорошо знала, что всему свое время и место; теперь же не было места сентиментальному мусору.
Мясо рыбаки раздали односельчанам бесплатно, потому что подвоз продуктов прекратился, а самый большой продовольственный склад Арнольда Арнольдовича обвалился и был залит волной.
Конина, к удивлению нетатарской части населения, оказалась отменной на вкус. И после этого на выбранном для убоя месте, на пустыре у пруда, застрелили еще несколько лошадей. А потом люди словно поддались некоему заговору: стали забивать молочных коров и резать свиней; каждый держал в уме мысль о повальном бегстве с островов, и народ напоследок решил объесться мясом: дорожить стало нечем. Помойки были завалены протухающими рогатыми головами и копытами, обожравшиеся псы перестали брехать на чужих. Люди же – одни сидели в покореженных домах, опустив руки, другие отчаянно веселились, третьи бродили по улице пьяными сомнамбулами; все, за что они держались, стало зыбучим песком миражей; сама земля, твердь, на которой они жили, стала зыбью. Каждый день и каждую ночь продолжало трясти, это были затухающие толчки уже уснувшего зверя, последние его вздохи, но в твердь никто не верил. Народ давно бы побежал с островов толпами, но его грели слухи о грядущих компенсациях: говорили, будто государство во внезапном порыве человеколюбия, наглядевшись душещипательных теленовостей о стихии, готовит суммы весьма солидные. Ждали компенсаций, как древние евреи, задрав головы в небеса, ждали манны. Но в небесах гудел только двухмоторный Ан-26 с красными полосами по бокам: власть облетала Кунашир, Итуруп и Шикотан, чтобы определить разрушения, и люди внизу говорили: «Сверху у нас все маленькое, ладненькое и красивенькое. А ты на землю сядь, сволочь, и посмотри вблизи, что делается».
Один из немногих – Арнольд Арнольдович – не опустил рук и не запаниковал. Он не то чтобы не верил слухам – он от рождения имел чутье на правду и легенды, потому он и был Арнольдом Арнольдовичем, он знал, куда надо прийти, когда и что надо взять, а если можно было взять, то его мало интересовало, что там под ногами: твердь или зыбь. Через день после землетрясения он поднялся с колен: было врожденное свойство ваньки-встаньки у всех Арнольдов Сапуновых. Он съездил к районным властям, которые жили словно в боевом штабе: ходили по коридорам чеканным шагом, говорили военными голосами и ложились спать за полночь. Арнольд Арнольдович сунул по умеренной взятке в два властительских оттопыренных в обычной готовности кармана, цвет подкладок которых он давно знал, и завизировал обширный список своих утрат, списав под шумок все, что оставалось у него целое и что было потеряно еще задолго до землетрясения, и приписав еще массу имущества, которого у него никогда не было: уж он-то знал, что компенсации будут начислять не из воздуха. И он видел, как суетятся те, кто был у власти, как даже самые мелкие начальники, какая-нибудь крохотная местная глава по фамилии Смелова сразу после землетрясения оформляла вызов с материка сына, невестки, свахи и свата и всем четверым делала местную прописку задним числом, чтобы они получили компенсацию, как и пострадавшие от землетрясения.
Арнольд Арнольдович, визируя список, заодно вытребовал себе разрешение на владение одичавшим табунком лошадей – была это сущая мелочь в его хозяйстве, однако тоже прибыток. По возвращении он заставил подручных загнать уцелевшие два десятка лошадей и жеребят в пустующий склад. Приставил к табунку исполнительного Гришу-дурачка и велел подкармливать лошадей намокшими в складе крупами: тоже экономия. Арнольд Арнольдович знал, что придет день – и местный народ, лишившийся коров и свиней, запросит мяса, а уж тогда он сможет назначить цену.
Арнольд Арнольдович чутко следил за всеми течениями, но что-то все-таки утекало сквозь пальцы. Первыми привезли в поселок гуманитарную помощь японцы: сто коробок лапши и несколько тюков с одеялами. Арнольд Арнольдович не успел с лапшой: ее раздавали задаром, а раз задаром, то